Jump to Navigation

День города, или шизографомания по-московски (на разлив с подтанцовочкой)

А ведь это то, во что я верю! Вот в то, что я ношу на шее! Все эти цацки, эти пецки! Вот в это сердце, якорь, крестик. Звезды Давида картавость веток – все это золото, и эта скрепка вместо застежки…
Дробно постукивали слова, не складываясь стихом, но претендуя нести в себе готовность к рифмовке… Отсутствие внешнего слуха услышать рифму – сплошная мука. Внутренний слух для этого не годится. Внутренний слух для другого предназначен. Он не разделяет слова на смыслы. Он смысл словами организует и выпускает через выдох в мир ушей. А уши не слышат:
– Мама, зачем ты рифмуешь то, что можно сказать просто?
– Значит, плохо рифмую, Ромка. Когда хорошо – вопросов не возникает.
Восьмилетний Федька заступился:
– В стихах все бывает, в стихах даже муравьи летают. А в разговоре – нет…
А в разговоре – нет, повторяю следом.
В разговоре крыл не вырастает. Хочешь об этом поговорить? Речью не разговорной, подразумевающей собеседника. Литературной речью, в собеседнике не нуждающейся. К чему нам внешний диалог? Читатель пусть читает молча. Хавает. Хомячит. Переваривает. Да пусть хоть в белых тапочках!
Главное – суметь сказать. И не успеть отречься. И не главное то, на что читатель хочет ответить. Отвечают на то, чего услышать не хотят.
Вот и определена задача на сегодня: сказать не читательское. А пошел бы на фиг он. Если такой умный, пусть сам сработает гембель на всю свою читательскую голову.
Утро на редкость выдалось непутевое. Лежу, глаза чешутся от пережитого вчера: день слился с полночью, свернул зрение, сплющил глаза, вот и чешутся. Сейчас душ приму, вспомню о будущем – это я о Ромке с Федькой – надо позвонить, узнать, как они в дне нынешнем поживают. Особенно Ромка, птица вольная, бестолковая. И особенно Федька, птица с любовью и долгом, птица, на крыле несущая…
А почему жизнь и литература – явления перпендикулярные? И почему говорят: в этом тексте кончается литература и наступает жизнь? Дети – фоном, город выпукливается, как серпом по Моуди, и жизнь после жизни – загадкой для критика!Не вопрос! Потому что критика – продажная девка литературы. А писатель – нет. Литературоведы забыли, что литература не .уем сделана, а именно пальцем. Социальным средним, так ЗК объясняли, когда – отсидев, домой возвращались, а за спинами их, как кулечки – байстрюки в лунных люльках качались... Ручками, ручками, но – с душою сделаны совковые дети... А жизнь и творчество едины. Сакрал и жизнь неразделимы. И если кто ушел на .уй, то результатом будут дети, что может чище быть на свете? Ах, извините, жизнь и творчество, как жизнь и смерть, неразделимы, но и большие две разницы. Кто б сказал, что первично, что даром.... Небывалым по замыслу Даром.
Ничему не удивлюсь – все публично. Что говенно, то проктологично. И конечно, и несомненно, что для многих симптоматично... Незабвенно и очень лично! А вот в лучшее не поверю, потому что суеверю. Доживем – увидим День города. Ну а критику отожмем. Потому что не первый год замужем и в стране пролетарски живем.
Кто о чем…
Погулять мы решили. Никого с утра не пришили в этот день... А вот к вечеру – было. Не одна набухала могила ожиданием...

Случайно позвонил конь. Кто-кто? Как ни банально, конь в пальто. А у меня Подруга гостила. И вот вышли мы на улицу, в День города попав.
В начале разбега – конкретно – троллейбуса нет, и машинам путь перекрыт. А по Садовому кольцу милиционеры по трое бегут, а может, на троих – эстафетники! И судьи стоят на перекрестках, фиксируют.
Мы идем среди там, но по адресу, как в песне: «Где мои семнадцать лет? На Большом Каретном».
Строение номер раз – дверь подвала, нужного нам, распахнута. В проеме – конь и Она. Пальто коня на ней.
Пили мы, разумеется. Торбу пива и бочонок еще приволокли. Ну и как тут без скандала? Не обошлось. Она сказала:
– Козел!
Он поправил:
– Конь!
Она сказала:
– Сволочь!
Он поправил:
– Бывшая.
Она сказала:
– Не бывает бывших.
Он перебил:
– Это у порядочных. А я – бывший.
А Она завизжала:
– Это я непорядочна?!
Он сказал примирительно:
– Пусть я.
Она громкнула:
– Выйдем!
Они пошли. А мы – следом.
На крылечке сидели сапожник, портной, царь, царица… Черепица съехала с крыши соседнего гаража. Грохот разбудил бомжа. За бомжом пришла собака. А над нами – облака… Высоко они, однако. К ним протянута рука...
Это Она ее протянула.
Вдруг Подруга говорит:
– У меня душа болит. Здесь облом, вокруг облом, надоело в небо лбом.
…Пес завыл, а бомжик вслух:
– Ты мне друг? А кто мне друг?
А Она и говорит:
– Песа хорошая. Псина бомжовая... Надо дать в морду.
Пошла буром на бомжа. Я пошла в обратном направлении.
В подвале пахло пивом и толчком. Толчок устроен так: три ступеньки вверх ведут, к унитазу. Никакой тебе дверцы, потому сидишь, дергаешься, вдруг кто мимо царского этого стульчака пройдет и оглянется на зад дебелый, вот и ссышь мимо, вот и пахнет пивом… А точней, могилой: тянет прелью по углам. Чай зеленый пахнет. Чашки чайные хранят недомытый запах.
Конь оглянулся, подошел... Сразу с толчка столкнуло...
Сидела Подруга в кресле, на чай остывающий дула. Подруга сказала:
– Пора.
И мы подорвали. Ура! Двора мы не видели вовсе. Спешили. Собака растерянно выла; и бомжа вбирала могила, и «Скорая помощь» примчалась; и пахло сортиром. А доктор смотрела болтливо. Хотела, чтоб мы испугались. И мимо мочилы промчались.
Мы были светлы изнутри и снаружи. И мы каравеллами плыли по лужам, а с неба все лило и лило. Мочило.
Мочило сбежало куда-то. Мы следом слились… нас влачило по парку ЦПКиО. Нас сдуру сюда забрело…
Звонил конь, сообщал:
– Она в магазине, а я снаружи. Она звезданулась, бьет пивные бутылки, хай стоит, милиция, людья понабежало! А меня не пускает охрана. Витрина вдребезги. Молдаване, кричит Она во все стороны, у вас одна извилина, и та от фуражки. Вы – сила, что менты, что продавцы – все вы потребляете, сколько за душу мою? Всех вы покупаете. И вдруг – по фейсу продавцу. Что делать, что? Ее увозят, по пальцам дверью поелозив, – рыдает конь. – И – звон витрин… и мат летит, как из перин.
Что было делать? Мы сбежали. Я говорю:
– Не наши обезьяны. Не станем на себя их вешать.
А Подруга отвечает:
– Детку жалко. Она отвела девочку в гости. Ребенок не дождется маму. Конь сказал, она ему дочку родила. И ответственны они, но они теперь больны бестолковой жизнью... До тюрьмы и до сумы с каждым днем все ближе...

Сегодня день не задался. Она с ума сошед… Когда съехала черепица с гаража, а Она пошла буром на бомжа, крыша набекренилась, звякнула, сообщив:
«Уже опять к границам сизым
Составы тайные идут,
И коммунизм опять так близок,
Как в девятнадцатом году».
Пора в дорогу, на облако. Или к астрологу. Тут-то Она и оглянулась, добавила:
– Я мастер спорта международного класса, полуармянка из Тбилиси, как киллер, стреляю параллельно земле, в каблук попадаю. И бомжа я ща приложила уже.
А Подруга, когда чай студила, сказала:
– Упал бомжик плохо, когда Она толкнула его «Скорой помощью». Так собаку жалко… Бегала, растерявшись.
Тут в дверь долбанули два раза:
– Это, – сказала я, – всего-навсего «Скорая помощь». Не бойтесь, в этом дурдоме сумасшедшая только Она – комсомолка международного класса, попадающая в каблук лучница из Тбилиси, полукровка, презирающая бомжей.
– Нас, – говорила, – травили грузины. Застольями. Блудливые, как «Скорая помощь», увозящая бомжа органы. В органы! Я настаиваю на этом, – сказала Она. – Не достать им меня из подвала. Не увезти в дурдом, обезьянник. Не навесить люлей-кебабов мне, умеющей много больше – обминающей баобабов широту и провинций у моря запах помнящей... Болью мне больно!
Да. Увезли в ментуру эту армянскую дуру с чисто русской фамилией.
– Аааай, – орала Она. – Лимита поганая! А я Ануш Петрова! – и кусала капитана из Хамовников за руку.
А рука мента, ее кисти хрупкие прихватив сначала наручниками, дверью бобика позже пристукнула.
Крови пролилось – до Петровки долилось. Это вам не реальность тридцатых века прошлого – это день века нового, двадцать первого, где всяк будет без дела - победово в нашем дурдоме сумасшедшим! Да хоть этот вот – в сером и хрупкий, с двуглавым вихром на макушке, в кобуре что хранит прибаутки...."Где мой черный пистолет?" – побрякушкой.
– Ушки прочисть, глухарь, ушки, – кричала Ануш не по-русски.
Она была почти холодна от горячей кавказской крови…
– Клюнул, клюнул его жареный петух в маковку, – орала нацменски с ума сошедшая. – Пива перелил! Жизнь мне перепилил...
Красивая, как весь Кавказ сразу. А стреляет как! Вдоль и в каблук, вдоль и в каблук. Лук в ее руках. Горца лук. Мастер спорта она. Мастер класса. Что там Армения-Грузия-женщина с гор Кавказа... в черном, трагичная, как выжившая героиня Советского Союза…
Так, провинция древних гор… Там, там сплошной разор… Воробьевых гор, разумеется.
... мы ж по… Хамовникам проносились, въехав с Ленинского проспекта в глухую такую халтуру, что некуда стало деться. У нас оборвалось сердце испугом за эту диву, попавшую сдуру в ментуру… Вот и пришлось спасать нелегалку эту, понаехавшую из Тбилиси к семи холмам и застрявшую в обезьяннике в Хамовниках. Нет, не вытащить ее из нагулянных из пятнадцати суток нам...
Ее пришили к месту суровой ниткой закона, мобильную трубу оставив, чтобы не задохнулась отработанными газами, ведь пучило ее, мучило, пиво было, зараза, паленое, жигулевское было пиво. А толчок-то остался там, на Большом Каретном, на три ступеньки выше, чем нары в милиции Хамовнического райотдела столицы.
Такие вот дела полуночные, темные. Кровь у нас брали суки в ГИБДД ЦАО, белые мяли руки… Что это было?
Было. Праздновал город рождение. День города остывал… Всех по местам отсылал.
Дома очнулись с приветом. Утро красило нежным цветом. Ночь была и прошла. Просыпалась Москва. Кремлядь чистила перышки, ела, в промежутках играла с компьютерной мышкой, напевая сквозь зубки: О, эти розовые ушки, они как розовые мышки, совсем малышки... Ах! Не целуйте ей подмышки...
До свиданья, День города! И – и спасибо тебе за это: первый выходной сентября. Пиво выпито, смыслы слиты... ЗаЛИТОван текст, и не зря! Критики щупальца тянутся ливнями скучными, это закончилось лето. Литературное, мля...



Main menu 2

Article | by Dr. Radut